не знал, как этот томик сюда попал. Сосед, бородатый дядька, охотно отдал книгу Максакову, сказав при этом:
— Стихи, они для молодежи сочиняются. А я человек женатый, троих ребят дома оставил. Мне стихи уже поздно читать. Так что пользуйся на здоровье.
Максаков, пока не стемнело, читал. Но странное дело: все, что он ни читал, ему представлялось написанным или про него, или про Кеану, или про них обоих.
Впервые после того как встретил Кеану, он подумал с внезапной и острой тревогой: а ведь они могли и не встретиться! Ведь то, что они встретились, — чистая случайность, почти чудо.
Ну а если бы его в последний раз не ранило, а, предположим, убило? На войне это — дело житейское. Ксана даже не узнала бы об этом. Он думал сейчас о своей возможной гибели без всякого испуга и волнения, а только с чувством легкого сожаления, что Ксана даже не опечалилась бы по этому поводу, поскольку ей не суждено было об этом узнать.
И впервые до его сознания дошло с неотвратимой ясностью: ведь чем скорее его выпишут из госпиталя, чем скорее он вернется на батарею, тем скорее расстанется с Ксаной. Почему же он не имеет права отболеть сполна весь срок, какой ему положен? Конечно, это право остается за ним, никто на это право не покушается, кроме него самого. Когда бы он ни вернулся на батарею, товарищи будут уверены, что он вернулся при самой первой возможности… Эх, если бы тот рыжеватый и какой-то золотушный лейтенантик в разбитых сапогах, с вечным насморком и с вечно завязанным горлом, лейтенантик, который принял от него огневой взвод, был поопытнее и порасторопнее — еще куда ни шло. А так, хоть и лежишь здесь неподвижно, как мумия, Ha этой мелкокалиберной койке и стараешься не ворочать рукой, как приказал Юрий Константинович, всего тебя будто переворачивает от этого покоя и спишь урывками; что называется, сам себя будишь!..
Он проснулся от одного ее присутствия. Поздний вечер или уже ночь? Ах, не все ли равно! Ксана вошла в палатку, шурша белым халатом, который, казалось, лишен был самой способности пачкаться, когда облегал ее легкую фигуру.
Ксана обходила всех раненых подряд и каждому успевала сказать что-то приятное, подбадривающее или помочь чем-либо. С бьющимся сердцем Максаков ждал, когда она подойдет к нему, и все прислушивался к тому, как она разговаривает с ранеными. С некоторых пор она говорит те самые ходовые и обыденные ласковые слова всем, кроме него. Но зато совсем по-иному начинали звучать для Максакова какие-нибудь будничные слова, если Ксана обращалась с этими словами к нему.
Максаков все ждал, что сейчас вот Ксана обернется, увидит его и, не считаясь ни с чем, поспешит к нему. Но она подошла к его койке только напоследок.
— А я думала, вы уже на батарее…
Ксана сделала вид, что удивлена и даже слегка разочарована, найдя его на месте.
Он ничего не ответил, но во взгляде его было что-то такое, от чего Ксана сразу оставила иронический тон и спросила сердечно:
— Ну как вы тут без меня? Повязка? Самочувствие? Аппетит?
— Долго же вы пропадали…
— Температура как? Не поднялась?
— Вас еще утром все ждали.
— Кто же это?
— Вообще в медсанбате… Няня Фрося, например, и я тоже… Так соскучился, что просто…
Он осекся, а Ксана поспешно его перебила:
— А вы утречком так сладко спали.
— Откуда вы знаете?
— Вообще все в медсанбате знают. Няня Фрося, например…
Она не решилась признаться, что на рассвете, прямо с дороги, поспешно сменив плащ-палатку на халат, прибегала его проведать.
— Ксана! Вы когда-нибудь видели счастливого человека? — спросил он в радостном возбуждении. — Так посмотрите на меня. Я счастливец!
— Кто это здесь в счастливцы записался? — спросил Юрий Константинович, подходя и хмурясь так, как это делают все сварливые добряки. — Ах, это вы свободу почуяли! «Мы вольные птицы, пора, брат, пора»? Обрадовались, что скоро удерете от меня и от Нестеровой? Вам ведь, сударь мой, очень некогда. Ну что же, надо будет вам переливание крови сделать. Вы этаким манером сразу недельку сэкономите.
При этом он дружелюбно подмигнул. Максаков только сейчас заметил, что Юрий Константинович, хотя совсем седой, но еще не старый человек с молодыми, почти мальчишескими глазами.
Юрий Константинович ушел, а Ксана промолвила:
— Значит, скоро можно и в дорогу собираться.
— Собраться-то недолго… — Максакова покоробило, что Ксана говорила о его отъезде с радостным оживлением. — Вы, кажется, рады моему скорому отъезду?
— Конечно! Я же вам добра желаю. А вы так торопитесь уехать… — В голосе ее прозвучала легкая нотка ревности, которой Максаков не услышал…
После переливания крови Ксана поздно ночью сидела у койки Максакова, усталая, бледная. Поправляя подушку, она низко склонилась над ним и прошептала, почти касаясь губами его смуглой щеки, подкрашенной румянцем, его лба:
— Василек… А глаза вовсе и не голубые!
— Скоро распрощаемся, — сказал он, когда совладал с волнением. — Пошла последняя неделя.
— Вы давно мечтаете об этом, — ответила она тихо и стала теребить тесемку халата.
— Мечтаю? О чем?
— Чтобы скорей настало завтра. Попрощаться со мной и уехать.
— Добрая Ксаночка, какая вы злая! Если бы вы меня хоть немножечко…
Он махнул рукой и не договорил.
— Немножечко нельзя, — сказала Ксана наставительно. — Или совсем не стоит, или уж — без оглядки.
— Это верно, — вздохнул Максаков. — В «Евгении Онегине» то же самое написано. Знаете, Ксана? Там про меня и про вас стихи напечатаны.
— Что вы говорите? Вот любопытно! А про других раненых и медсестер там ничего нет?
— Вот вы смеетесь надо мной. А я говорю совершенно серьезно…
Крайне возбужденный, он приподнялся на локте и продекламировал:
Я знаю: век уж мой измерен;
Но чтоб продлилась жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днем увижусь я…
— Это вы просто боитесь без обеда остаться. Потому и ждете меня с самого утра. Потому и хотите увидеть днем. Поскольку я кормлю вас с ложечки…
Максаков посмотрел на Кеану с печальной укоризной, та сразу посерьезнела.
— Простите меня, Василек, — бескровные губы ее дрожали. — Глупая шутка. Нервы сегодня у меня… И голова кружится… Прочтите, пожалуйста, еще раз. Очень прошу.
Он послушно, слегка запинаясь, глухим от волнения голосом еще раз прочел четверостишие.
Ксана надолго замолчала, устремив невидящий взгляд куда-то в полотняную кровлю палатки. Полотно, так же как верхушка шеста, растворялось в черноте купола; света лампы не хватало на то, чтобы осветить косые стены палатки доверху.